Приехал Платон к жене и дочке через много лет, что даже Софья его сначала не узнала

Софья первый раз за свою долгую жизнь избу оставила: дочь с зятем упросили ее на студеную пору к ним в квартиру со всеми удобствами переселиться. Софье бы радоваться такому житью-бытью, а у нее душа не на месте, все изба из ума не идет.

Она напекла угощения, щи с кашей сварила, сидит, своих работников дожидается. Внучку Светлану нынче до утра не жди — она дежурная медсестра в больнице, а Маша с Борисом скоро явятся. Ждать — вот вся Софьина работа.

Кто-то в двери постучал. Не иначе, сосед Илья приперся троячок клянчить.

«Фу ты, бес рогатый!— думает Софья без особой злости.— Когда уж он своего бесива наестся?..».

— Не заперто, мил человек, входи!— сказала она громко.

Дверь скрипнула. Бочком, волоча левую ногу, вошел сивобородый дед. В дрожащей руке держит какую-то замызганную котомку.

— Это Митяшиных квартира?— спросил хромой дед. Вконец, видно, иззяб, даже осип.

— Нет, тут Борис Сажин хозяин,— вставая с кресла, ответила Софья.— А ты, мил человек, зачем Митяшиных-то ищешь?

Дед не ответил. Он уставился на Софью немигающими глазами. Беззубый рот его расплывался в какой-то болезной, виноватой улыбке.

— Да неуж ты меня не признала?— проскрипел он наконец.

Софья пригляделась и тихонько охнула, отшатнувшись от гостя.

«Господи, матерь божья! Да это ж Платон, муженек мой окаянный! Явился!..».

Но она тут же взяла себя в руки, и только бледность на морщинистом лице выдавала волнение старой женщины. Да еще за сердце опасалась — не оплошилось бы ненароком.

— Узнала, Платон, узнала,— как можно спокойнее ответила Софья.— Как не узнать тебя, молодца удалого!

— Завернуло на дворе-то,— забормотал он, чтоб только не молчать.— Морозец, говорю...

Софья и сама подивилась, как быстро взяла себя в руки. Надо же! Еще утром помянула недобрым словом скользкого налима. Много лет назад писали ей, будто утонул муженек. А он вот, перед ней!

— Прям до костей проняло, пока доплелся,— бубнил дед, просительно заглядывая Софье в глаза.

— Ну, отогрейся, коли проняло,— подала она голос.— Я гляжу, хорошо тебя проняло, если про деревню нашу вспомнил. Садись вон,— кивнула на стул.

Вздохнул гость, по-стариковски опустился на стул и тут же стыдливо ногами затолкал под него котомку, в которой громыхнула не то кружка, не то жестянка какая. Ноги у него обуты в разлезшиеся суконные боты на резиновом ходу.

«Зачем я впустила его?— стала ругать себя Софья.— Взашей бы его отсюда, а я рот разинула...».

— Вот, значит...— начал было он и не договорил.

— Явился,— договорила за него Софья и осудно поджала губы. Она совсем опомнилась и была полной хозяйкой положения.— Хорошо тебе леталось по белу свету?

— Дак всяко...— заморгал он, робко взглядывая на Софью.

Тут отворилась дверь, и чуть не в обнимку вошли Маша с Борисом. Веселые. У дочери румянец во всю щеку. Раздеваются в прихожей, сами какой-то разговор договаривают, посмеиваются.

Маша сунула ноги в мягкие тапочки и первой ступила в комнату. Ступила да остановилась — незнакомого деда увидала.

— Здравствуйте,— сказала, с любопытством разглядывая его.

— Здравствуй, дочка,— проскрипел тот, глядя на Машу из-под лохматых бровей.

Это слово — «дочка»— полоснуло Соню по сердцу. Она так и впилась взглядом в бывшего мужа, но смолчала. А Маша не придала слову никакого значения: старые люди всегда так молодым говорят.

— Кто это у нас нынче, мама?

— Этот? Да зимогор какой-то забрел!— резко ответила Софья и отвернулась к окну, дескать, гнать его отсюда да и только.

Маша вовсе растерялась. Мать всегда уважительная к людям, даже когда и надо, все равно крутое слово не обронит. А тут — на тебе! Человека в глаза бродягой обозвала.

Дед от таких слов ужался на стуле, будто зверек. Маша сказала:

— А что ж он, мама, в пальто сидит?

Борис наблюдал за всем этим с большим интересом, но молчал. Потоптался и пошел в ванную отмывать руки.

— Дедушка,— робко сказала Маша,— вы бы сняли пальто, у нас тепло.

Дед робко заозирался, и при этом голова его заметно тряслась. Все же поднялся, неловко стал снимать с себя балахон.

— Он еще заночевать попросится,— сказала Софья.

Гость замер в замешательстве и не знал, что ему делать. Тут Маша взяла из его рук пальто и понесла к вешалке. Дед посмотрел ей вслед с благодарностью собаки, которую отовсюду гонят за шелудивость. Его глаза продолжали слезиться.

В каком-то заповедном уголке Платоновой души все же шевельнулась гордость за дочку. Вон какая она статная да ладная, глаза черные да бойкие. Очень даже на него похожа. Только голос материн. И ласковая — это сразу видать. Муж, должно быть, жалеет ее. Ишь, как они в прихожей ворковали, будто и не по сорок лет им.

Погладив лысину дрожащими ладонями, гость оглядел комнату, сделал над собой усилие и сказал как можно веселее:

— А ничего поживаете, зажиточно.

— Да уж не хуже других живем,— ответила Софья.

— Нет, не хуже,— с готовностью согласился Платон, стараясь создать видимость завязавшегося разговора.

У Маши в висках били звонкие молоточки. Держась за косяк, она тихо, почти шепотом спросила гостя, как будто выдохнула:

— Вы, наверно, мой отец?

— Мама, что же ты молчишь?— умоляюще глянула Маша на мать. И снова к Платону: — Вы мой отец, да?

— Отец, дочка,— простонал дед, и по его дряблым мешкам под глазами скользнули верткие слезинки. Он поднял было мокрые глаза, но так и не решился взглянуть на дочь. Боялся.

И тут из ванной вышел Борис.

— Ну, я уж понял!— нарочито бодро сказал он.— Вы мне тестем приходитесь. Верно? — И он протянул гостю руку.— Будем знакомы: Борис. Борис Сажин.

— Зятек, значит,— заглянул он в глаза высокому и широкому в плечах человеку. Должно быть чувствовал в нем поддержку.— Если у меня такой зять, то я спокойный за дочку.

— Что ж это мы? Гость с дороги, а тут его баснями кормят. Мама, Маша, чем мы нынче богаты?

А Маша и с места двинуться не могла. Стояла и во все глаза смотрела на отца. Что ж это за чудеса такие? Почему же знать о себе не давал? Почему сейчас такой виноватый сидит?

— Встречу отмечать полагается!— улыбнулся он. И Маше:— Ну, что же ты?

Маша будто во сне пошла на кухню. Не выдержав, туда же отправилась и Софья. Проходя мимо Бориса, вздохнула со значением: дескать, ты тут хозяин, тебе виднее.

Заметив под ногами новоявленного тестя котомку, Борис чуть заметно усмехнулся. И нищенская котомка, и одеяние, и весь его вид говорили, какую жизнь волочит этот старик. Должно быть, испугалась старости его непритульная головушка, вспомнила, что дети есть.

«Мое-то какое дело?— подумал Борис.— Сами разберутся. Ясно тут одно: человек приехал спокойно дотянуть свои дни да помереть на родной земле. Уж помереть на родине никто ему не запретит...».

Наконец сели к столу. Борис выдвинул рядом с собой стул и сказал Платону:

— Ну, чем, как говорится, богаты...

Платон уселся, куда было велено, и робко глянул на Софью. Кто бы знал, что у него с утра крошки во рту не было... Маша заметила, что на обеих отцовых руках укорочены пальцы, и у нее больно сжалось сердце. Захотелось прикоснуться к этим рукам. Приметила это и Софья. В ее глазах тоже мелькнула жалость. Мелькнула и пропала. Но она все же спросила:

— С руками-то что?

— Было дело,— упрятал руки Платон.— Заполярные морозы — не шутка. Было дело...

— Понятно,— покачала головой Софья.— Водочка пошутила.

Борис сорвал с горлышка железку, разлил по рюмкам.

— Ну,— поднял он свою рюмку,— за встречу!

Платонова рука заходила ходуном, когда в нее попала рюмка. Расплескав по дороге чуть ли не половину. Увидев такое, Софья не стыдясь, плюнула в сердцах и отвернулась. Маша же и Борис смотрели на гостя скорее с состраданием, чем с отвращением.

Крякнув, Платон испуганно посмотрел на хозяев:

— Извиняюсь... Извиняюсь, дочка, с морозу это.— Он робко пододвинул порожнюю рюмку к Борису.— С морозу это, извиняюсь. Ничего не попало... Замерз весь...

Тут уж Борис не смог скрыть ухмылку. Налил и поставил рюмку перед гостем:

— А вы не спешите, у нас не отнимают.

— Извиняюсь, вон как завернуло на дворе,— жалко бубнил Платон.

Платон сосал кругалик соленого огурца, и глаза его с каждой минутой делались бойчее. Он уже без прежней боязни смотрел на Машу, на Софью. А на Бориса вообще поглядывал как на свою надежную опору за этим столом. Старику на тощий желудок много ли надо? Минуты не прошло, как хмель загулял в его глазах.

— Вы закусывайте, закусывайте,— напомнил ему Борис, видя, что гость ни к чему не притрагивается.

— Эх, зятек!— громко вдруг сказал Платон.— Вот ты сидишь и думаешь: что я за человек, кто я есть такой?

И дочка вон думает, знаю.

— А чего думать?— язвительно заметила Софья.— Видно сокола по полету.

— Был сокол, был,— горестно покачал головой Платон.— Играла судьба-индейка, как хотела. Ты не поймешь, Соня. Вон дочка — родная кровь,— она поймет. Зять тоже поймет. А ты не поймешь...

— Ишь,— хмыкнула Софья,— масляным блином в рот лезет. Поймут они тебя, поймут, не беспокойся,

Эх, играла судьба-индейка!.. Зятек, за встречу-то мы выпили, теперь за хозяев полагается по закону.

Борис налил ему рюмку. Не дожидаясь никого, Платон опрокинул ее, занюхал хлебушком и снова потянулся культяпыми пальцами к соленым огурцам.

— Вы закусывайте, а то развезет,— потчевал его Борис, но тот не слушал.

— Я ведь работал, почет и уважение имел. Квартиру дали, Соню к себе звал, дак чего-то не приехала. Чего ж ты не приехала, а, Сонь?

— Я к тому времени из ума еще не выжила, чтоб за тобой, ветрогоном, с детьми малыми гоняться без копейки денег. Были бы нужны, сам явился к семье.

— Письмо мне ругательное прислала,— захихикал Платон.

— А ты ласковое хотел получить?

— Я ж тебе, помнится, и денег на дорогу высылал. Или уж забыла?

От возмущения Софья даже руками всплеснула.

— Одарил, благодетель!— Уже обращаясь к Маше и Борису, она продолжала:— Зовут меня на почту, говорят, перевод тебе есть. Пришла да чуть со стыда не сгорела: он, родненький, восемнадцать рублен мне на дорогу отвалил! Это старыми-то! Не иначе, как от попойки остались. Спасибо тебе, Платоша, только не стала я твои крохи получать. Теперь вот он сидит, лыбится.

— Из стыда, Соня, каши не сваришь. Понимать надо, не мог я квартиру бросить да к тебе прискакать. У меня ведь не гнилая галанка вместо головы.

Глаза заметно осовели, язык стал заплетаться. Он то хихикал, то сердито сопел и грозил обмороженным пальцем «судьбе-индейке». Маша больше не смотрела на него, угнула голову и водила пальцем по узору на клеенке. Не успев познакомиться, она уже начала стыдиться своего негаданно возникшего родителя.

Похрустев огурцом, Платон снова заговорил:

— А я, Соня, чтоб ты знала, не убивался, когда ты не приехала. Квартира моя не пустовала.

— Кобелина ты, Платон, и больше никто!— сказала Софья.

— Га-га! А куды ж кровь молодую денешь? Ведь она играет — кровь-то! Да уж и ты не святая, знаю. Черкнули мне, как ты тут с Пашкой амурничала. А я не осуждаю, не-ет. Я как господь бог — все грехи тебе отпускаю. Мне, может, жалко, что Пашка раньше поры копыта откинул, га-га...

— Дядю Павла не трогайте!— сказала вдруг Маша.

Сказала не громко, но так твердо, что Платон осекся, и в его глазах снова мелькнул испуг: понял, что лишку хватил.

— Извиняюсь,— сказал Платон.— Извиняюсь, дочка. Я ж не к тому чтоб... Зятек, плесни-ка.

— Повремени покуда.

Платон повернулся к Маше:

— Эх, дочка, если б ты знала, что твоему папке довелось пережить. Как судьба-индейка играла, как играла! Ведь я о вас с Романом думал, откладывал, пока в складе служил. Собирался завещание писать, чтоб вам все осталось. А жизнь взяла да по-своему повернула. Свет-то не без злобных людей, сама знаешь, вот и накапали на меня начальству, Бах!— проверка склада. Меня на Север, как говорится, по этапу.

Платон всхлипнул и на глаза навернулись пьяные слезы, заспешили в дебри всклокоченной бороды.

— Доченька!— швыркал он носом.— Ведь вся молодость там прошла! И ни одна собака за всю жизнь не пожалела. Здоровьишко там оставил!

Борис пощелкал ногтем по бутылке и спросил:

— А не тут вы его оставили?

— Зятек!— переключился Платон на Бориса.— Виноватый я, только ведь не от хорошей жизни грехов накопил. Что ж теперь старику тыкать?

Платон слезливо сетовал на «судьбу-индейку», старался разжалобить то дочь, то зятя, рассказывал, как он мытарился по белу свету и какой он недобрый к нему, этот белый свет.

— Кончил свою сказку?— крикнула Софья.— Теперь меня послушай, зимогор поганый! Ты знаешь, как мы тут, поживали, пока ты в чужих краях баклушником околачивался?

— Мама, успокойся, на тебе лица нет!

— Слушай, дочка, какого я вам с Романом отца сыскала! Ох, дура я, дура!.. Это сейчас он сморчок сморчком, а в молодости-то гоголем по деревне выхаживал, грудь колесом держал. А языком молоть умел! Не язык, а помело. Закружил он мне, полоротой, голову, я и ум потеряла.

Платон жалостливо поглядывал на дочь.

«Дожил человек,— думал Борис.— Заработанное приехал получать...».

Софья же все больше распалялась, и видно было, что не скоро она выплеснет наболевшее за долгие годы.

Платон шевельнулся на стуле, засопел. Видно, Софьины речи выбили из него хмель. Он боязливо стрельнул глазами на свою бывшую жену и хрипловато буркнул:

— Родная кровь у меня тут.

— Поздно вспомнил! Сорок лет назад надо было помнить. Он меня еще Павлом вздумал уколоть! А Павел для моих детей лучше иного отца был. Вот он-то и правда родная кровь, до смерти его оплакивать буду.

Отвернулась Софья к окну, замолчала. И снова над столом повисла тяжелая тишина.

Борис все же чувствовал себя хозяином за столом, и молчание ему было в тягость. Потому он без особой охоты спросил:

— Ну, а после лагеря что было?

Работал. Я ведь почти всю жизнь работал, вот и документ имею.

Он суетливо порылся во внутреннем кармане замызганного пиджака и дрожащей рукой подал зятю пухлую, до неузнаваемости затрепанную трудовую книжку. Но Борис сделал вид, что не замечает ее. У него не было никакой охоты копаться в бродяжьей жизни самозванного тестя. А тот стал совать свой документ дочери:

— Дочка, тут весь я, в книжке этой. Работал. Всю жизнь в работе...

Но Маша отвернулась, не взяла.

Платон слезливо заморгал и совсем уж жалким голосом, как побирок, выдавил:

— Пособие на старость имею... Зятек, что ж вы меня, как собаку— на мороз? Где ж век мне доживать?.. Маша, кровинка родная...

— У нас, Платон Гордеич, мама за хозяина,— тихо, но твердо сказала Маша.— Как скажет, так и будет. Она вам судья, а не я.

Будто крапивой ожгло Платона: родная дочь по имени отчеству его назвала. Понуро опустил он голову, потому что не ждал пощады от Сониного суда.

Софья в зятевой квартире хозяйкой себя не считала, но тут ей и в голову не пришло перечить.

Тяжело посмотрела она на бывшего мужа. И слова ее были, что гири пудовые:

— Я не господь — грехи не отпускаю. Нет тебе тут места, Платон, ступай туда, где тебе без нас весело жилось. Ступай.

По тропке спешит, хромает старик в драном пальто. Коченея на автобусной остановке, он хлопал себя по бокам, стучал ногой об ногу. Куда ему теперь? Кому нужен? Может, махнуть к сыну Роману? Так ведь и он, поди, выставит... Нет, видать, не обойти стороной те двери, где государство кормит-одевает бездомных стариков. Государство, оно доброе, старикам грехов не поминает...

Слезятся глаза — то ли от собачьего холода, то ли от этой душевной стужи. Отливаются зимогору Сонины слезки...

Автобус уже ушел, а за столом все еще сидели, понуро опустив головы. Борис отхлебнул было остывшего чаю да отставил чашку.

— Мама,— тихо сказала Маша.— Как же мы жестоко его осудили, мама!

— Не мы его осудили, дочка,— глухо отозвалась Софья, неотрывно глядя в темное окно, лихо разрисованное морозными загогулинами.— Какие мы с тобой судьи? Совесть наша его осудила.

Приехал Платон к жене и дочке через много лет, что даже Софья его сначала не узнала